External Funny stories. Адроников

From AstroNuWiki
Jump to: navigation, search

Это отрывок из рассказа Первый раз на эстраде (Ираклий Андроников). Читайте весь рассказ на lib.ru

За кулисами филармонии - коридорчик, где стояли в тот вечер челеста,

фисгармония, глокеншпиль, большой барабан тамтам, не употребляющиеся в симфонии Танеева. Кончился коридорчик, и мы повернули влево и вышли к эстраде. Я поравнялся с контрабасами. Я уже вступал и оркестр. И тут инспектор сделал то, чего я меньше всего ожидал: он что-то пробормотал - что именно, я не расслышал - и убрал с моей спины руку. А я так на нее опирался, что чуть не упал навзничь, и, падая, схватился за плечо контрабасиста. Сказал: "Извините!" - и въехал локтем в физиономию виолончелиста. Сказал: "Я нечаянно",- наскочил на скрипичный смычок, смахнул полон пиджака ноты с пюпитра... И по узенькой тропинке между скрипками и виолончелями, по которой, казалось мне, надо было не идти, а слегка побежать, чтоб взлететь на дирижерское возвышение, как это делали некоторые любимые Ленинградом заграничные дирижеры, я стал пробираться по этой тропинке, цепляясь, извиняясь, здороваясь, улыбаясь... А когда добрался, наконец, до дирижерского пульта, то выяснилось, что меня навестило несчастье нового рода: у меня не гнулись ноги в коленях. И я понимал, что если даже сумею втащить на подставку левую ногу, то на правом ботинке Антона Шварца улечу в первый ряд. Тогда я применил новую тактику: согнувшись, я рукой подбил правое колено, втянул правую йогу на площадку, потом повторил эту манипуляцию с левой ногой, распрямился..., окинул взглядом оркестр... Кто-то из оркестрантов сказал: - Повернитесь к залу лицом!

Я повернулся - и обомлел. Зал филармонии, совершенно в ту пору ровный,

без возвышений, без ступеней, зал, где я проводил чуть ли не каждый вечер в продолжение многих лет и пересидел во всех рядах на всех стульях,- в этот вечер зал уходил куда-то вверх, словно был приколочен к склону крутой горы. И хоры сыпались на меня и нависали над переносьем. Я не понял, что это объясняется тем, что я приподнят над ним метра на два и вижу его с новой точки. Я решил, что потерял перпендикуляр между собою и залом, и стал потихоньку его восстанавливать, все более и более отклоняясь назад, и восстанавливал до тех пор, покуда не отыскал руками за спиной дирижерский пульт и не улегся на него, отдуваясь, как жаба.

В зале еще шныряли по проходам, посылали знакомым приветы. У меня было

минуты полторы или две, чтобы собраться и сообразить краткий план своего выступления. Но я уже не мог ни сообразить ничего, ни собраться, потому что в этот момент был весь как... отсиженная нога!..

Я ждал, пока успокоятся. И дождался. Все стало тихо. И все на меня

устремилось. Памятуя совет Соллертинского, я вырвал глазом старуху из тридцать второго ряда, повитую рыжими косами,- мне показалось, что она улыбается мне. Решил, что буду рассказывать все именно ей. И, отворив рот, возопил: "Се.во.дыня мы оты.кры.ваеммм се.зоныыы Ле.нинградысыкой. го.сударственннной фи.ла.ры.монииии..." И почти одновременно услышал: "...адыской.астевеннной...мохониии..." И это эхо так меня оглушило, что я уже не мог понять, что я сказал, что говорю и что собираюсь сказать. Из разных углов ко мне прилетали некомплектные обрывки фраз, между которыми не было никакой связи. Я стал путаться, потерялся, кричал, как в лесу... Потом мне стало ужасно тепло и ужасно скучно. Мне стало казаться, что я давно уже кричу один и тот же текст. И стоя над залом, и видя зал, и обращаясь к залу, я где-то от себя влево, в воздухе, стал видеть сон. Мне стало грезиться, как три недели назад я в безмятежном состоянии духа еду на задней площадке трамвайного вагона, читаю журнал "Рабочий и театр" и дошел до статьи Соллертинского "Задачи предстоящего сезона филармонии". И вдруг этот журнал словно раскрылся передо мной в воздухе, и я, скашиваясь влево, довольно бойко стал произносить какие-то фразы, заимствуя их из этой статьи. И вдруг сообразил: сейчас в статье пойдет речь о любимых композиторах Соллертинского, которых не играют сегодня. Упоминать их не к чему: сегодня Танеев. И хотя я помнил, о чем шла речь в статье Соллертинского дальше,- связи с дальнейшим без этого отступления не было. Я еще ничего не успел придумать, а то, что было напечатано в первом абзаце, неожиданно кончилось. Я услышал какой-то странный звук - крик не на выдохе, а на вдохе, понял, что этот звук издал я, подумал: "Зачем я это сделал? Как бы меня не выгнали!" А потом услышал очень громкий свой голос:

- А се.во.ды.ня мы испол.няем Та.нее.ва. Пер.вую сим.фонию Танеева.

Це-моль. До-минор. Первую симфонию Танеева. Это я к тому говорю, что це-моль - по-латыни. А до-минор... тоже по-латыни!

Подумал: "Господи, что это я такое болтаю!" И ничего больше не

помнюПомню только, что зал вдруг взревел от хохота! А я не мог понять, что я такого сказал. Подошел к краю подставки и спросил: "А что случилось?" И тут снова раздался дружный, "кнопочный" хохот, как будто кто-то на кнопку нажал и выпустил струю хохота. После этого все для меня окинулось каким-то туманом. Помню еще: раздались четыре жидких хлопка, и я, поддерживая ноги руками, соскочил с дирижерской подставки и, приосанившись, стал делать взмывающие жесты руками - подымать оркестр для поклона, как это делают дирижеры, чтобы разделить с коллективом успех. Но оркестранты не встали, а как-то странно натопорщились. И в это время концертмейстер виолончелей стал настраивать свой инструмент. В этом я увидел величайшее к себе неуважение. Я еще на эстраде, а он уже подтягивает струны. Разве по отношению к Соллертинскому он мог бы позволить себе такое?

Я понял, что провалился, и так деморализовался от этого, что потерял

дорогу домой. Бегаю среди инструментов и оркестрантов, путаюсь, и снова меня выносит к дирижерскому пульту. В зале валяются со смеху. В оркестре что-то шепчут, направляют куда-то, подталкивают. Наконец, с величайшим трудом, между флейтами и виолончелями, между четвертым и пятым контрабасами, я пробился в неположенном месте к красным занавескам, отбросил их, выскочил за кулисы и набежал на Александра Васильевича Гаука, который стоял и встряхивал дирижерской палочкой, словно градусником. Я сказал:

- Александр Васильевич! Я, кажется, так себе выступал?
- А я и не слушал, милый! Я сам чертовски волнуюсь, эхехехехей! Да нет,

должно быть, неплохо: публика двадцать минут рыготала, только и не пойму, что вы там с Ванькой смешного придумали про Танеева? Как мне его теперь трактовать? Хе-хе-хе-хей!..

И он пошел дирижировать, а я воротился в голубую гостиную, даже и

самомалейшей степени не понимая всех размеров свершившегося надо мною несчастья.

В это время в голубую гостиную не вошел и не вбежал, а я бы сказал,

как-то странно впал Соллертинский. Хрипло спросил:

- Что ты наделал?
А я еще вопросы стал ему задавать:
- А что я наделал? Я, наверно, не очень складно говорил?
Иван Иванович возмутился:
- Прости, кто позволил тебе относить то, что было, к разговорному

жанру? Неужели ты не понимаешь, что произошло за эти двадцать минут?

- Иван Иванович, это же в первый раз...
- Да, но ни о каком втором разе не может быть никакой речи! Очевидно,

ты действительно находился в обмороке, как об этом все и подумали.

Дрожащим голосом я сказал:
- Если бы я был в обмороке, то я бы, наверно, упал, а я пришел сюда

своими ногами.

- Нет, нет... Все это не более, чем дурацкое жонглирование словами.

Падение, которое произошло с тобой, гораздо хуже вульгарного падения туловища на пол. Если ты действительно ничего не помнишь,- позволь напомнить тебе некоторые эпизоды. В тот момент, когда инспектор подвел тебя к контрабасам, ты внезапно брыкнул его, а потом выбросил ножку вперед, как в балете, и кокетливо подбоченился. После этого потрепал контрабасиста по загривку - дескать: "Не бойсь, свой идет!"- и въехал локтем в физиономию виолончелиста. Желая показать, что получил известное воспитание, повернулся и крикнул: "Пардон!" И зацепился за скрипичный смычок. Тут произошел эпизод, который, как говорится, надо было "снять на кино". Ты отнимал смычок, а скрипач не давал смычок. Но ты сумел его вырвать, показал залу, что ты, дескать, сильнее любого скрипача в оркестре, отдал смычок, но при этом стряхнул ноты с пюпитра. И по узенькой тропинке между виолончелей и скрипок, по которой нужно было пройти, прижав рукой полу пиджака, чтобы не зацепляться, ты пошел какой-то развязной, меленькой и гаденькой походочкой. А когда добрался до дирижерского пульта, стал засучивать, штаны, словно лез в холодную воду. Наконец взгромоздился на подставку, тупо осмотрел зал, ухмыльнулся нахально и, покрутив головой, сказал: "Ну и ну!" После чего поворотился к залу спиной и стал переворачивать листы дирижерской партитуры так, что некоторые подумали, что ты продирижируешь симфонией, а Гаук скажет о ней заключительное слово. Наконец, тебе подсказали из оркестра, что недурно было бы повернуться к залу лицом. Но ты не хотел поворачиваться, а препирался с оркестрантами и при этом чистил ботинки о штаны - правый ботинок о левую ногу - и при этом говорил оркестрантам: "Все это мое дело - не ваше, когда захочу, тогда и повернусь". Наконец, ты повернулся. Но... лучше бы ты не поворачивался! Здесь вид твой стал окончательно гнусен и вовсе отвратителен. Ты покраснел, двумя трудовыми движениями скинул капли со лба в первый ряд и, всплеснув своими коротенькими ручками, закричал: "О господи!" И тут твоя левая нога стала выделывать какое-то непонятное движение. Ты стал ею трясти, вертеть, сучить, натирал сукно дирижерской подставки, подскакивал и плясал на самом краю этого крохотного пространства... Потом переменил йогу и откаблучил в обратном направлении, чем вызвал первую бурную реакцию зала. При этом ты корчился, пятился, скалился, кланялся... Публика вытягивала шеи, не в силах постигнуть, как тебе удалось удержаться на этой ограниченной территории. Но тут ты стал размахивать правой рукой. Размахивал, размахивал и много в том преуспел! Через некоторое время публика с замиранием сердца следила за твоей рукой, как за полетом под куполом цирка. Наиболее слабонервные зажмуривались: казалось, что рука твоя оторвется и полетит в зал. Когда же ты вдоволь насладился страданиями толпы, то завел руку за спину и очень ловко поймал себя кистью правой руки за локоть левой и притом рванул ее с такой силой, что над притихшим залом послышался хруст костей, и можно было подумать, что очень старый медведь жрет очень старого и, следовательно, очень вонючего козла. Наконец ты решил, что пришла пора и поговорить! Прежде всего ты стал кому-то лихо подмигивать в зал, намекая всем, что у тебя имеются с кем-то интимные отношения. Затем ты отворил рот и закричал: "Танеев родился от отца и матери!" Помолчал и прибавил: "Но это условно!" Потом сделал новое заявление: "Настоящими родителями Танеева являются Чайковский и Бетховен". Помолчал и добавил: "Это я говорю в переносном смысле". Потом, ты сказал: "Танеев родился в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году, следовательно, не мог родиться ни в пятьдесят восьмом, ни и пятьдесят девятом, ни в шестидесятом. Ни в шестьдесят первом..." И так ты дошел до семьдесят четвертого года. Но ты ничего не сказал про пятьдесят седьмой год. И можно было подумать, что замечательный композитор рождался два года подряд и это был какой-то особый клинический случай... Наконец ты сказал: "К сожалению, Сергея Ивановича сегодня нету среди нас. И он не состоит членом Союза композиторов". И ты сделал при этом какое-то непонятное движение рукой так, что все обернулись к входным дверям, полагая, что перетрусивший Танеев ходил и фойе выпить стакан ситро и уже возвращается. Никто не понял, что ты говоришь о покойном классике русской музыки. Но тут ты заговорил о его творчестве. "Танеев не кастрюли паял,- сказал ты,- а создавал творения. И вот его лучшее детище, которое вы сейчас услышите". И ты несколько раз долбанул по лысине концертмейстера виолончелей, почтенного Илью Осиповича, так, что все и подумали, что это - любимое детище великого музыканта, впрочем, незаконное и посему носящее совершенно другую фамилию. Никто не понял, что ты говоришь о симфонии. Тогда ты решил уточнить и крикнул: "Сегодня мы играем Первую симфонию до-минор, це-моль! Первую, потому что у него были и другие, хотя Первую он написал сперва... Це-моль - это до-минор, а до-минор - це-моль. Это я говорю, чтобы перевести вам с латыни на латинский язык". Потом помолчал и крикнул: "Ах, что это, что это я болтаюКак бы меня не выгнали!.." Тут публике стало дурно одновременно от радости и конфуза. При этом ты продолжал подскакивать. Я хотел выбежать на эстраду и воскликнуть: "Играйте аллегро виваче из "Лебединого озера" - "Испанский танец"..." Это единственно могло оправдать твои странные телодвижения и жесты. Хотел еще крикнуть: "Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает тропической лихорадкой - у него начался припадок. Он бредит и не правомочен делать те заявления, которые делает от нашего имени". Но в этот момент ты кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод... Почему ты ничего не сказал мне? Не предупредил, что у тебя вместо языка какой-то обрубок? Что ты не можешь ни говорить, ни ходить, ни думать? Оказалось, что у тебя в башке торичеллиева пустота. Как при этом ты можешь рассказывать? Непостижимо! Ты страшно меня подвел. Не хочу иметь с тобой никакого дела! Я возмущен тобой!..